Авторы: Владимир Алейников, Борис Фридман
Владимир Алейников – поэт, один из основателей СМОГа, независимого объединения молодых поэтов конца 60-х – начала 70-х годов уже прошлого века, близко знавший и друживший с художниками А.Зверевым, И.Ворошиловым, В.Яковлевым и многими другими художниками и поэтами того времени. В издательстве «Ретро» готовится к изданию книга воспоминаний Владимира Алейникова. Ниже публикуются фрагменты воспоминаний поэта, в том числе и не вошедшие в книгу.
Публикация Бориса Фридмана
Сколько помню Яковлева — всегда он трудился.
Полуслепой, регулярно теряющий очки с какими-то слишком уж большими, всех озадачивающими, «не как у людей», диоптриями и потому предпочитающий обходиться без них, приближал он, бывало, не глаза — лицо! — к прикреплённому кнопками на мольберте, а то и просто наспех прислонённому к нему цельному ватманскому листу бумаги с молниеносным, только ему одному и понятным, летучим наброском, несколькими штрихами уже определяющим сущность будущей работы, — и словно чуял её, видел всю её внутренним зрением.
Потом начиналось стремительное движение руки, красок и кистей.
Гуашь, которую он предпочитал, всплёскивалась в баночках, будто сама вырывалась ему навстречу, и ложилась на бумаге именно там, где было необходимо.
Точнейшими попаданиями резких мазков он заставлял двигаться, дышать всю цветовую гамму, все линии, контрасты и акценты.
Любое пятно, капля, брызги в совокупности своей играли на общее, на то, что должно — быть.
И вот возникал — образ.
Яковлев сощуривал в две узкие щёлочки свои карие, с никогда не гаснущим на дне увеличенных зрачков огнём, глаза — и устало улыбался:
— Всё!..
Однажды он сделал огромную серию гуашей и позвал меня посмотреть их.
Работы размером в четверть ватманского листа он перебирал передо мною быстро, будто перелистывал книгу.
Потом пошли изображения на половинках листа — их он показывал медленнее, а интенсивность живописи всё сгущалась.
Потом пошла череда гуашей в полный формат, поистине монументальных, насыщенных цветом, — и Яковлев показывал их в ещё более медленном темпе.
От пиршества цвета у меня уже заболели глаза.
Почувствовав, что я устал, и явно щадя меня, Володя прекратил просмотр.
Он закурил и тихо произнёс:
— Ну, вот видишь — рисовал, рисовал. Всем уже рисовал: и руками, и ногами, и головой. Задницей ещё только не пробовал рисовать. Но так не надо. А работать надо и дальше. Я всё рисую — что ещё остаётся? — он сощурился на меня. — Ну, как? Понравилось?
Я совершенно искренне ответил:
— По-моему, вещи гениальные.
Он весь просветлел.
И художники, и приятели, и знатоки искусств хорошо понимали, кто он такой.
Миша Гробман (художник, живет в Израиле) собирал каждую его почеркушку; особенно гордился случаем, когда он разыскал на помойке выброшенную туда роднёй в пылу семейной неурядицы кипу больших гуашей, отчасти уже изорванных, всё склеил, восстановил и тем самым спас от гибели. Насколько я помню, в собрании Гробмана ещё в шестидесятых находилось более двух тысяч работ Яковлева.
Хорошо помню, что Зверев, уж какой, вроде бы, категоричный и парадоксальный в своих суждениях об искусстве, и особенно о произведениях соратников своих по неофициальной, богемной гвардии, едва только заходила речь о Яковлеве, преображался, весь как-то добрел, улыбался по-доброму, даже по-детски, светло, щурил глаза свои карие, острые, тамбовского волка глаза, битого, тёртого, огонь, воду и медные трубы прошедшего мужика, из простых, но далеко не простого, умные — сильным, врождённым умом, всё-то на белом свете примечающие и проницающие глаза, весь размягчался и ласково приговаривал:
— Хороший Володя художник. Бодрит! Яковлеву — пять с плюсом!..
Игорь Ворошилов (1939 — 1989. художник круга нонконформистов, Москва) давно и преданно любил и самого Яковлева, и его творчество, и считал его гением.
Гуаши и рисунки, а иногда и более редкую для него живопись маслом на холстах и картонах у Яковлева охотно покупали, благо стоили они недорого.
Войдя в роль, годами занималась продажей работ Володина мать.
Сам Володя в торговлю обычно не вмешивался.
Иногда, заметив, что посетитель очень хочет купить работу, а денег у него не хватает, приходил на помощь решительно:
— Мама, сколько есть у человека денег, столько пусть моя работа и стоит.
Мать, немного помедлив и что-то прикинув, обычно с ним соглашалась. Такой поворот событий её тоже, в общем-то, вполне устраивал. Какие-никакие, а всё же деньги. Реальные. Которые в дело можно пустить. На которые жить можно. А работы — ну что работы? Володя ещё нарисует!
Володя, всегда чуткий к малейшим изменениям в состоянии людей, чтобы разрядить ситуацию, чтобы снять напряжение, возникшее чувство неловкости, смущение, — выхватывал из какой-нибудь подвернувшейся под руку папки — наугад — рисунок:
— А это от меня. Дарю. Смотри: это ведь ты. Твой портрет.
Посетитель оторопело смотрел на рисунок — и действительно видел себя.
Такая вот магия, и не иначе, была в Володиных работах.
Они — заставляли людей быть похожими на них. А нередко — и преображали их. Решительно — и навсегда.
Георгий Дионисович Костаки яковлевскую живопись очень любил и весьма интенсивно, давно, с удовольствием, с выбором тщательным, с толком, намётанным глазом всегда выделяя удачные вещи, появляясь у Володи достаточно регулярно, собирал.
Предпочитал своеобразный «бартер».
Привозил хорошие заграничные краски, кисти, роскошную пастель в огромных, плотных, пёстрых коробках, особенную какую-то бумагу, — а взамен отбирал работы.
Он приезжал со своей поклажей. Складывал её внушительной грудой на столе Это, конечно, всех впечатляло.
Притихший Володя сразу закуривал, сутулился, замыкался в себе, садился где-нибудь в уголке и просто молчал.
Володин отец, человек воспитанный, поддерживал светский разговор с Костаки. Володина мать — всё больше натянуто улыбалась, говорила всякие незначительные слова — и с явной, не скрываемой грустью поглядывала на залежи Володиных работ, которым вот-вот суждено было изрядно поредеть.
Костаки же без лишних слов направлялся именно к этим залежам. Он склонялся над работами своим греческим, уж точно — с обострённым чутьём на шедевры, крупным коллекционерским носом, начинал быстро, одна за другой, перебирать их — и безошибочно отбирал всегда только лучшие. Таких лучших — всегда оказывалось довольно много.
Все Яковлевы — наблюдали за действиями Костаки с привычным сожалением. И смирялись с их непреложностью, чуть ли не роковой их предопределённостью. И помалкивали. И терпели. А куда им было деваться? Все понимали, что так и надо. Как-никак, а одна из лучших в мире коллекций!
Пересмотрев с какой-то спортивной прямо, всегда поражавшей меня, отработанной скоростью все Володины вороха картинок и отобрав для себя всё, что считал нужным, Костаки наконец укрощал свой реквизиторский пыл.
Покуда Володина мать, с тяжёлым сердцем, иногда и со слезами, сворачивала работы сына в неподъёмные рулоны и завязывала их, для надёжности, прочными тесёмками, Костаки на глазах добрел, веселел, закуривал, окутываясь волокнами густого дыма, успевал сказать немало добрых, а иногда и полезных, а то и весьма важных слов и художнику, и его родителям, наспех выпивал чашку чаю, забирал все приготовленные для него рулоны, причём делал он это запросто, играючись, будто и не груз немалый это был, а так, ерунда, пёрышко, потом откланивался — и исчезал за открытой дверью квартиры в подъезде, грузно устремляясь вниз, во двор, где ждала его машина.
Володины мать с отцом принимались рассматривать привезённые коллекционером сокровища, удивляясь их необычному виду и отменно хорошему качеству, привычно отгоняя от себя мысли об изрядном количестве навсегда исчезнувших из дома работ, которые, как ни крути, вполне можно было бы, пусть и не сразу, пусть и по частям, постепенно, пусть и незадорого, а всё же продать, а не так вот — просто отдать хорошему дяде. Но — жизнь есть жизнь. А коллекция Георгия Дионисовича, «дяди Жоры», знаменитого Костаки, — это ещё и хорошая реклама.
А Володя — ну что Володя? Он ещё нарисует.
И родители выразительно. принимались поглядывать на сына.
Володя чувствовал их взгляды. Он вздыхал. Гасил сигарету. Поднимался с места, из своего уголка. И шёл прямиком в свою комнатушку — работать.


Айги с художником Владимиром Яковлевым. 1962. Фото В. Сулимовой.

Яковлев был — человеком домашним. Он привык ежедневно трудиться. Так ему было спокойнее. Так он — жил, а не просто существовал. Какая-никакая а квартира.  И в ней – своя комната. Еда на кухне. Чай. Сигареты. Лекарства. Всё под рукой. Куда уж идти? И зачем? Лучше уж дома сидеть. И работать. Потому что работа — спасение.
Тем более редки были его визиты к друзьям.
Году в шестьдесят девятом он, к моему изумлению, вдруг заявился ко мне, в тогдашнюю мою квартиру на улице Бориса Галушкина, в это пристанище всей московской, да еще и заезжей богемы, — возник предо мною, выбритый, в свежей рубашке, в приподнятом настроении — и с порога заявил:
— Алейников! Ты настоящий поэт. Я твои стихи люблю слушать. Читать мне трудно, а слушать — это как раз для меня. Ты давай читай мне, а я буду слушать и делать иллюстрации к твоим стихам.
Пришлось читать.
Володя приготовил большую пачку бумаги, карандаши, цветные мелки — и стал вслушиваться в слова, в музыку их.
Потом стал быстро рисовать, используя всё, что попадалось под руку.
Он слушал стихи — и заполнял лист за листом, пока не изрисовал всю пачку.
На последнем листе своим невообразимым почерком крупно написал:
«Володя Алейников. Стихи. Рисовал В. Яковлев.»
Сгрудил листы и протянул их мне.
На рисунках летали и пели птицы, плавали рыбки, светились цветы и поднимались к небу деревья, мужские и женские лица смотрели на меня.
Яковлев широко улыбнулся:
— Я как чувствовал, так и нарисовал!..
Феномен Яковлева — в торжестве духа над невзгодами жизни.
Ломают головы: как мог он, полуслепой, столько сделать в искусстве?
Мог. Потому что был — призван.
Сквозь сложнейшие сплетения обстоятельств пробился к свету этот одинокий цветок.
Дед Яковлева, о котором принято было говорить «известный русский художник-импрессионист», и сам Володя любил это подчёркивать, по существу всякий раз по-детски, наивно указывая своим знакомым на такую вот преемственность, явно гордясь этим дедовским титулом, — оказался в эмиграции.
Володин отец, окончив Льежский университет, вернулся на родину. Почему вернулся — не помню. Были, наверно, причины. Может быть, ностальгия. Может, ещё что. Всякое ведь бывает. Жил человек за границей, жил не хуже других, и надо же — взял да вернулся. Здесь он женился. Жена оказалась — с характером, с норовом. Достаточно властная, грубоватая, жадноватая до денег, расчетливая совершенно во всём, хотя и, вполне вероятно, хорошая хозяйка и хорошая супруга, этакая мясистая, очень плотская, земная, приземлённая, тяжёлая, смуглая, с желтоватой кожей и лиловатыми губами, во всё на свете вникающая и, главное, как именно следует жить, как надо в советских условиях жить, прекрасно знающая, независимая в суждениях дамочка. Впрочем, с ней у меня были нормальные отношения. Даже добрые. Она ко мне благоволила. Я приводил покупателей. И она это ценила. Как сразу же оценила и то, что сроду я не то чтобы каких-то там процентов для себя, за помощь, не требовал, мне такое и в голову не приходило, но ей ещё и по-человечески, по-матерински нравилось, что я так вот искренне люблю и самого Володю, и его творчество. Семья — она и есть семья. Как умели, как уж получалось— так и жили. Советская действительность внесла в интеллигентские традиции семьи жёсткие коррективы. И это понятно. И ничего. Жили и с коррективами.
Рос Володя зрячим, энергичным мальчишкой. Был даже чемпионом Москвы по боксу в весе пера, о чём, с неизменным восторгом, подвыпив, любил рассказывать Игорь Ворошилов caм, в своё время, парень очень даже спортивный, — вот, мол, что такое спорт, все мы — спортом занимались, вот и Володя, представьте себе, тоже был чемпионом! Может, это легенда. Ну а может, и вправду было. Только это — так, эпизод. Тем не менее был Володя совершенно здоровым. О живописи ещё не помышлял. Учился на ретушёра. Фотографии советских вождей, например, когда-то ретушировал, о чём иногда с усмешкой вспоминал. Зрение стал он терять в результате болезни щитовидки и какого-то странного стресса, о котором и сам он, и домашние его, предпочитали больше помалкивать, а если уж говорить — то вскользь, будто ничего такого особого и не было. Однако — было. И конечно было — что-то очень даже серьёзное.
На рисование вдохновил Володю Александр Васильев, тот самый знаменитый в Москве и далеко за её пределами, Саша Васильев, сын одного из режиссёров, снявших фильм «Чапаев», тот, наделённый поистине феноменальным чутьем на таланты, во многих отношениях не просто интересный, а удивительный даже, огромную роль в нашей культуре сыгравший, человек, что уговорил когда-то, ещё в период совместной учёбы во ВГИКе, рисовать и Ворошилова.
Однажды начав рисовать, Яковлев уже не останавливался.
В этом было его противостояние всему, что норовило превратить его в беспомощного калеку.
Поражая знакомых своей работоспособностью, Яковлев двигался только вперёд и рос как художник с каждым месяцем.
Этот невысокий, даже, скорее, маленький, замкнутый, застенчивый человек, работая, преображался, казался исполином.
Да так оно и было, ибо результат его трудов известен.
Рассказывать о Яковлеве можно долго. Да и написано о нём уже немало, а напишут куда больше!
Я выскажу то, что важно сейчас.
Аналоги, параллели, точки соприкосновения творчества Яковлева с тем лучшим, что было создано человечеством, следует, пожалуй, искать не в современном изобразительном искусстве, а скорее в скульптуре греческой архаики и Египта, в искусстве древних цивилизаций, в мифологии, в библейских текстах.
Живопись Яковлева, как ни озадачивает такое смещение понятий, вообще близка к скульптуре: под оболочкой статичности, кристаллической формы — неистовая динамика, долговечное, неукротимое движение, как будто художник, творец вдохнул его в свою работу, — посмотрите хотя бы на любой цветок, существующий на листе так, что виден с любой стороны и в любом измерении, включая четвёртое.
Владимир Яковлев — гениальный художник, интуит, прозорливец, увидевший тайное тайных, — и сущий ребёнок в быту, в повседневности, так безнадёжно и грустно заплутавший в лабиринтах яви, всею своей внешней биографией пожертвовавший во имя Судьбы.
Трагичнейшим своим творчеством Яковлев намного сильнее, чем его собратья по кисти, выразил бесчисленные противоречия, изломы, хаос, безумие и длительное удушье прожитых всеми нами лет.
Не случаен и сам его подход к живописи: подобно первобытному художнику, он не просто фиксировал увиденное и постигнутое им, но преображал его, но создавал, сам, в одиночку, в том процессе творения, где всё — впервые, на самой высокой ноте, укрепляя тем самым взгляд, и без того проникающий в суть вещей и явлений, — собственный, небывалый доселе, уникальный художнический мир.
И не только трагедия времени и души есть в этом мире, не только боль и отчаяние, но и редкостная доброта, кротость, смирение, изумительный свет, подтверждающий торжество добра над злом, дающий людям возможность вовремя увидеть нужные ориентиры в жизни на склоне безумного столетия.
Вера, любовь и надежда, о которых столько рассуждают, — вот здесь, в работах Яковлева.
Они — навсегда.
по материалам Бориса Фридмана, фотографии Александра Забрина